Патография как жанр: критическое исследование
Сироткина И.Е. (Москва)
Ирина Евгеньевна Сироткина
– кандидат психологических наук, ведущий научный сотрудник
Института истории естествознания и техники им. С.И. Вавилова РАН.
E-mail: isiro@mail.ru
Аннотация. В статье рассматривается патография как особый жанр
медицинской, в том числе, психиатрической литературы. Патография –
жизнеописание, сделанное с определенной точки зрения – реальных или
предполагаемых болезней ее героя. Это – биография, представленная в
определенном ключе – как медицинская история болезни. Сложившийся к
концу XIX века в работах немецких, французских и российских психиатров,
этот жанр все еще пользуется определенной популярностью. Интересно, что
эта популярность – не только и не столько среди читателей, сколько
среди самих авторов, которыми являются медицинские работники. Он привлекает
к себе тех врачей, которые пытаются выйти за узкопрофессиональные рамки и
участвовать в культурном процессе. Однако, у патографии есть и критики.
Они показывают, что часто биография, написанная как история болезни,
волей или неволей стигматизирует человека, закрепляя за ним, к примеру,
уничижающий ярлык душевной болезни. Кроме того, как утверждают критики,
в своих оценках и диагнозах врачи не самостоятельны, а следуют общепринятому
среди своих соверменников мнению о герое патографии. В статье это
иллюстрируется на примерах патографической литературы, сложившейся в XIX
веке вокруг Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого. В развернутом виде аргументы
статьи содержатся в работах [Sirotkina 2002; Сироткина 2008].
Ключевые слова: патография, душевная болезнь, стигматизация,
Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой.
Ссылка для цитирования размещена в конце публикации.
Возникший в XIX веке, жанр патографии – истории болезни
выдающегося человека – и в наши дни продолжает существовать и
пользоваться популярностью [Schioldann-Nielsen 1986]. Каждый год
появляются новые исследования реальных или предполагаемых болезней
знаменитостей. Недавний рубеж бум патографий в нашей стране связывают с
отменой как официальных, так и неофициальных табу [Руднев 2000]. Авторы
патографий, как правило, люди с медицинским образованием, претендуют на
то чтобы окончательно определить, чем именно был болен их герой или
героиня. Насколько оправданы эти амбиции? Понятно, что прежде всего с
точки самой медицины, установить точный диагноз через много лет после
смерти невозможно. Но дело не только в практической неосуществимости
литературного постмортема. Дело в том, что, несмотря на заявления
авторов-врачей, болезнь в патографии – не результат
медицинского исследования, не вывод, а предпосылка. Патограф начинает с
того, что его герой болен (вариант: страдает фрейдистскими неврозами и
комплексами), и эту идею он получает из культуры. Поэтому, как ни
парадоксально, постановка диагноза или выяснение того, был или нет
«на самом деле» болен герой патографии, в ней не
главное. Из двух представленных в статье случаев – Ф.М.
Достоевского и Л.Н. Толстого – становится ясно: хотя авторы
патографий и претендуют на то, чтобы открыть нечто новое в писателях,
они лишь санкционируют уже существующее мнение об их болезни, будь это
мнение справедливо или нет.
Законы жанра
Иногда патографию как жанр смешивают с психографией –
психоаналитическим исследованием жизни выдающихся людей. (Забывая о
более ранней истории, наши современники приписывают создание жанра З.
Фрейду, ошибочно считая первой патографией его работу о Леонардо да
Винчи. [Hawkins 1984].) Однако когда Зигмунд Фрейд написал первую
психоаналитическую биографию, посвященную Леонардо да Винчи, патография
уже имела почти столетнюю историю. Одна из первых появилась из-под пера
французского врача Луи-Франсуа Лелю (1804-1877) и была посвящена
Сократу [Lélut 1836]. Сократ, спрошенный, в чем секрет его
мудрости, как известно, отвечал, что мысли к нему приходят в разговоре
с его личным божеством – «гением», или
«демоном». Лелю посчитал «демона» Сократа ничем
иным, как галлюцинацией. Немногим позже он же написал книгу о
галлюцинациях, якобы испытываемых Блезом Паскалем [Lélut 1846].
Оказалось, что своими работами Лелю положил начало целому жанру, который
расцвел в конце девятнадцатого – начале двадцатого века. Его немецкий
коллега, Пауль Юлиус Мёбиус (1853-1907), дал этому жанру имя патографии
– такого описания жизни выдающегося человека, центральное
место в котором занимает история его болезни. Работы Мёбиуса о Гёте,
Шопенгауэре, Шумане, написанные на рубеже веков, задали образец
подобной литературы.
Жанр патографии приобрел особое распространение, пожалуй, в тех
странах, где роль литературы в жизни общества была традиционно велика
– как это было, например, во Франции и России. На рубеже
девятнадцатого и двадцатого веков у Мёбиуса во Франции появились
многочисленные последователи, писавшие о предполагаемых или реальных
болезнях Альфреда де Мюссе, Эдгара По, Гюисманса, Флобера,
Шатобриана [Carrère 1906; Lavalée 1917; Michaut
1900; Odinot 1906; Lacassagne 1907; Potiquet 1911]. В России, где
общественное значение литературы было чрезвычайно высоко, публика и
критика проявлили большой интерес не только к произведениям писателей,
но и к их личной жизни. По мнению Исайи Берлина, разбирая литературные
произведения, российские критики считали возможным выводить особенности
произведения из личности писателя – его образа жизни,
характера, политический убеждений или теоретических взглядов [Berlin
1994, 116].
Общественно-санкцонированным интересом к личности писателей
воспользовались авторы патографий. Заявив, что могут сказать нечто
новое о великих людях, они немедленно получали читательскую аудиторию.
Российские психиатры обратились к описанию предполагаемых болезней
Достоевского, Гоголя, Гаршина – писателей, чье влияние в
обществе было особенно велико [Баженов 1902; Баженов 1904; Чиж 1904;
Bajenoff 1904; Segaloff 1907]. Претендуя на сенсационный характер своих
«открытий», патографы представляли свою работу как
снятие табу с великих людей, о которых при жизни можно было писать
только хвалебно. Более того, с ростом престижа психиатрической
профессии некоторые ее члены стали заявлять о том, что без их
экспертизы в вопросе о творчестве вообще нельзя обойтись. Основатель
жанра, Мёбиус, писал: «без медицинской оценки понять никого
невозможно. Невыносимо видеть, как лингвисты и другие кабинетные ученые
судят о людях и их поступках. У них нет ни малейшего представления о
том, что для этого требуется нечто большее, чем простое морализирование
и среднее знание человека» (цит. по: [Schiller 1982, 80]).
Даже один из самых тонких патографов, Карл Ясперс, настаивал:
«тот, кто хочет участвовать в подобных специальных
обсуждениях с настоящим знанием дела, должен изучать
психопатологию». Неспециалист же «будет
подвергаться постоянной опасности недоразумений, поверхностного,
неясного, чисто схематического, «скользящего»
понимания» [Ясперс 1999, 10].
В середине следующего, двадцатого столетия, такие заявления были
интепретированы в рамках теорий социального контроля. В соответствии с
ними, обладающие властью социальные группы контролируют другие группы,
идентифицируя их поведение как «отклоняющееся от
нормы», «девиантное». Такое социальное
действие получило по-английски название labeling –
навешевания ярлыков (labels), его эффект – социальной
стигматизации, а те, на кого оно обращено, – жертв (victims)
доминирующих групп [Goffman 1963; Gibbs 1981]. Одними из наиболее
эффективных при достижении социального контроля считаются группы
специалистов-экспертов, в том числе представители медицинской профессии
[Conrad and Schneider 1980]. Излюбленным примером медицинской
стигматизации стала психиатрия, поскольку наделение человека
психиатрическим диагнозом или просто помещение в соответствующее
заведение серьезно компрометирует его в глазах общества и часто
используется для политического давления на этого человека. Первые
исследования безумия как отношения власти принадлежат Эрвину Гоффману,
Мишелю Фуко, Дэвиду Ротману и Томасу Жажу [Goffman 1961; Foucault 1965;
Rothman 1971; Szasz 1970]. С этой точки зрения патографии, в которых
приводится описание предполагаемой болезни знаменитости и ставится
диагноз, также является инструментом стигматизации, пусть и посмертной
[Becker 1978].
Патография, которая часто преподносится под видом снятия запретов на
критику и гласность, в революционные периоды может получить добавочный
импульс. Так, например, случилось в России после Октябрьской революции
и в период горбачевской перестройки. В 1920-е гг. авторы патографий
получили в свое распоряжение целый журнал –
«Клинический архив гениальности и одаренности
(эвропатологии)» – его на протяжении четырех лет
издавал на Урале психиатр Г. В. Сегалин (1878-1960). Он сам –
заочно, конечно, – диагностировал «аффективную
эпилепсию» у Л. Н. Толстого, а его коллеги публиковали в
журнале работы о «психопатологиях» Леонида
Андреева, Александра Блока, Сергея Есенина, Максима Горького,
Лермонтова, Скрябина и многих-многих других [Галант 1926a; Галант
1926b; Галант 1927a; Гриневич 1927; Сегалин 1929а]. Самые радикальные
и, как тогда говорили с одобрением, «задиристые»,
психиатры поднимали руку на тех, чье душевное здоровье обычно было вне
подозрений, более того, тех, кого традиционно считали идеалом человека
– Христа и Пушкина [Минц 1925; Минц 1927; Галант 1927b].
В то время как на Западе патографии продолжали выходить (и умеренно
критиковаться) на протяжении всего двадцатого века, в Советском Союзе в
их издании наступил перерыв. Эпоха «великого
перелома» совпала с периодом усиления национализма в Европе;
в это время все вопросы о связи биологического и социального
– в том числе, тема «гений и болезнь»
– приобрели особую остроту. Вместе с евгеникой, теория
итальянского психиатра Чезаре Ломброзо о больном гении могла
упоминаться только критически [Adams 1990, 219]. «Клинический
архив гениальности» прекратил существование в 1930 г. Один из
строителей советской системы невро-психиатрических диспансеров, П.М.
Зиновьев (1882-1965), прежде с энтузиазмом писавший о необходимости
патографий, публично пересмотрел свои взгляды. В своей статье о
гениальности, написанной для Большой медицинской энциклопедии, он
рекомендовал коллегам-психиатрам «твердо усвоить, что
социальная оценка дел великого человека не относится к сфере его
компетенции» [Зиновьев 1934, 415]. Признанный лидер
московских психиатров, П.Б. Ганнушкин (1875-1933) поставил точку в
дискуссии о гении и болезни, считая ее результатом
«незакономерного смешения биологической и социологической
точек зрения» [Ганнушкин 1933, 55]. Он понимал, что
продолжение этой дискуссии и выход новых патографий поставило бы
психиатрию под удар идеологической критики.
Возвращение патографий в Россиюи в конце двадцатого века было также
связано с переменами в политике. После перестройки вспомнили о
Сегалине, на Урале были переизданы некоторые работы из
«Клинического архива» [Сегалин 1992; Соркин 1992;
Южаков 1994]. В последнее десятилетие не только переизданы некоторые
старые патографии, но и написаны новые [Гуревич 2000; Шувалов 1996;
Шумский 2001]. Патография вновь завоевывает респектабельность под видом
особого жанра или типа «медицинско-гуманитарного»
исследования. И тот факт, что уже однажды раскритикованные патографии
– Гоголя, например, – появляются вновь, почти слово
в слово повторяя написанное прежде, красноречиво подтверждает: для
этого жанра важно соответствие не «истине», а
моменту [Лернер, Вицтум, Котиков 1996].
Аргументы критики
В наши дни в России практически отсутствует критика лежащей в основе
патографии идеи – объяснять особенности творчества характером
болезни. Одно из последних известных мне критических исследований вышло
еще до перестройки; ее автор противопоставил патографии биографию,
написанную в традиции герменевтики [Соловьев 1981]. Тем не менее, в не
столь давнем прошлом раздавались голоса, приводившие несколько
аргументов против. Начать с того, что этот вид психиатрических
упражнений критиковали за неэтичность, за то, что в патографиях
считается возможным сказать то, чего не скажешь о живом человеке.
Например, можно написать, что Пушкин страдал чрезмерным развитием
половых желез [Галант 1927b], ближайшие родственники Врубеля
были «маньяки» и «алкоголики»
[Шумский 2001], а Маяковский застрял на анальной стадии развития
[Руднев 2000]. Когда же читатели пытаются протестовать, их ждет
обвинение чуть ли не в ханжестве и обскурантизме. Так, один из них
писал по поводу патографии Врубеля: «после этого чтения
остается какое-то тягостное грустно-недоумевающее чувство, какой-то
осадок грязного, нехорощего – не по отношению к Врубелю, а по
отношению к людям, которые так тщательно и кропотливо копаются в чужих
несчастьях, хотя бы во имя науки» [Попов 1927, 150].
На это патографы отвечали, что их анализ – научный и
объективный, и моральные оценки здесь неуместны. Упомянутый выше
Зиновьев считал, что возражения против патографий выдвигаются
«с целью оправать богемные привычки талантливых писателей,
художников, артистов, и также их склонность третировать окружающих
средних людей». Этот же защитник «среднего
человека» писал, что, например, оценка Пушкина как
«психопата» «нисколько не умаляет
достоинства [поэта]… Надо только отрешиться от элементов
морального осуждения, которое, к сожалению, вкладывается в понятие
психиатрии» [Зиновьев 1934, 411-413].
Другой аргумент, выдвигаемый против патографий, заключается в том, что
неправильно основывать медицинский диагноз на литературных текстах.
Литературное произведение, имеющее свои законы организации, недопустимо
рассматривать как симптом. Роман, стихотворение или картину нельзя
превратить в нарратив, подобный тексту клинической беседы. В своей
книге о поэтике Достоевского М.М. Бахтин утверждал, что произведения
Достоевского нельзя рассматривать как прямое выражение взглядов
писателя. Его романы – не «идеологические», а
«диалогические», где получают равное отражение не
только авторская, но и другие точки зрения [Бахтин 1979]. И если
литературное произведение нельзя считать прямым выражением
даже осознанных взглядов автора, то совсем уж непозволительно искать в
нем проявлений болезни. Психиатр же рассматривает произведение
только в одной плоскости, игнорируя его жизнь как
литературного явления и не интересуясь широким литературным,
историческим и культурным контекстом написания произведения. Поэтому
медицинский анализ литературного текста – заведомо
редукционистский, он превращает литературу в продукт болезни,
«эпифеномен, нечто такое, что может быть понято
только с помощью научной медицины» [Neve 1993].
Так, усвоив однажды медицинскую или психоаналитическую точку зрения,
очень трудно эти очки снять. Иногда уважаемые авторы допускают
анекдотические ляпсусы. К примеру, доказывая, что Гоголь был
гомосексуалистом, литературовед Саймон Кагарлинский приводит в
«доказательство» такой факт. Однажды Гоголь,
гостивший у В.А. Жуковского в Зимнем Дворце, был замечен одетым, поверх
собственного костюма, в женскую душегрею и капот. Автор считает это
свидетельством определенной сексуальной ориентации Гоголя [Kagarlinsky
1976]. Но не проще ли предположить, что в холодных залах дворца (дело
было зимой) всегда мерзнувший Гоголь надел на себя всю одежду, какую
смог найти? Другой пример: считая, что у Маяковского был
анально-ретентивный невроз, Вадим Руднев пытается интепретировать
«чисто визуально» образ, который лежит в названии
поэмы «Облако в штанах». По его мнению,
«не может быть никаких сомнений – это
зад». До сих пор литературоведам, однако, казалось, что
«облако в штанах» – это образ влюбленного
и нежного мужчины [Руднев 2000, 175].
Но если недостатки этого жанра так очевидны, почему же он сохраняет
свою популярность? Почему патографии продолжают выходить, а публика
– их читать? Частично на этот вопрос мы уже ответили. Любая
публикация, связанная с жизнью и личностью известного человека, всегда
найдет читателя. Пользуясь своим статусом экспертов в вопросах психики
человека, патографы заявляют, что им известно нечто такое, чего
неспециалисты знать не могут.
Дело в том, что патографии привлекают читателей не только обещанием
раскрыть секреты личности – в конце концов, не всем
читателям понравится, если об их любимом писателе, художнике, актере
отзываются без должного пиетета. Кроме стигматизирующего, в патографии
есть и другое, позитивное содержание. Как это ни странно, медицинские
биографии гениев часто исходят из романтической концепции творчества
– идеи о том, что творчество по своей иррациональности,
спонтанности, стихийности сродни болезни. Эта, все еще зажигающая
воображение читателя идея, восходит к древнегреческому мифу об
«энтузиазмосе» – огне, который боги
посылают своим избранникам. Те, кого коснулся божественный огонь,
становятся пророками и поэтами. В восемнадцатом веке, вспомнив об этом
мифе, романтики назвали себя «божественными
безумцами». С их легкой руки спонтанность, интуиция,
эмоциональность стали почти обязательными свойствами гения. По словам
историка, «гений теперь понимался не как специфическая
способность, которой обладает творческий человек, а как некая владеющая
им самим сила» [Schaffer 1990, 83]. Однако подчеркивание
бессознательной, «не от мира сего» природы
творчества не прошло романтикам даром. Когда гением заинтересовались
врачи, они превратили то, что прежде считалось божественной болезнью, в
медицинский диагноз [Porter 1987, 65].
В своем знаменитом исследовании Мишель Фуко показал, каким образом с
приходом позитивизма в медицине и институционализацией психиатрии
безумие утратило символическое значение и стало считаться только
болезнью. Фуко мечтал о том, что его современникам удастся восстановить
богатство культурных смыслов, которыми традиционно наделялось безумие.
Сделать это можно было бы, согласно Фуко, только обратившись к
искусству, точнее, к «больным гениям». Гений и
безумие, в узкопсихиатрическом смысле, – две вещи
несовместные: «там, где есть творение, нет
безумия». Произведения Ницше, Ван Гога, Антонена Арто ставят
нас перед дилеммой – либо признать их гений, либо считать
душевнобольными. Так как отрицать гениальность их произведений
невозможно, нам ничего не остается, считал Фуко, как пересмотреть
психиатрическое понятие душевной болезни, увидев в нем положительный
смысл. В заключении к своей книге – скорее выдавая желаемое
за действительное, чем констатируя факт – он пишет о
торжестве безумия над узколобым разумом. Мир, который надеялся
«измерить безумие психологией», сам предстает перед
его судом, когда ему приходится налагать на себя мерки, созданныу
гениальными безумцами [Foucault 1972, 529, 557]. Фуко здесь вторил
Томасу Манну, который двумя десятилетиями раньше писал:
«дело... в том, кто болен, кто безумен, кто
поражен эпилепсией или разбит параличом – средний дурак,
у которого болезнь лишена духовного и культурного аспекта, или человек
масштаба Ницше, Достоевского» ([Манн 1961, 338] –
подчеркнуто в оригинале – И.С).
Романтический мотив – торжествующий над болезнью гений,
творчество как превращенное безумие – отчасти объясняет как
интерес современных «специалистов по человеческой
душе» к людям искусства, так и популярность патографии. Можно
предположить, что те, кто, начиная с Ломброзо, обращались к теме
«гений и безумие», стремились расширить ставшее
чисто клиническим понятие душевной болезни, восстановить его отмершие
культурные смыслы. Но к этому времени психиатрия уже была обособившейся
дисциплиной, со своими концепциями, стандартами и стереотипами. Как ни
хотели этого авторы патографий, они не могли изменить клише о том, что
«безумие» – это только болезнь, явление
исключительно негативное, разрушительное. И хотя время от времени в
психиатрии девятнадцатого и, в особенности, двадцатого века, появлялись
идеи о положительном значении безумия, о «творческой
болезни», – того, о чем мечтали Томас Манн и Мишель
Фуко не произошло. Авторы патографий в подавляющем большинстве
оказались неспособны подняться до высот мифа. Придать безумию значение,
которое выводило бы его за пределы психиатрии, психиатрам не позволяло
то же самое, что делало их профессионалами – усвоенная вместе
с полученным образованием система взглядов. Патографии, таким образом,
не удалось вернуть безумию прежнюю глубину смысла. Их эффект оказывался
обратным: копание в болезни выдающегося человека принижало,
«стигматизировало» и его самого, и творчество в
целом.
Чему же служит патография? Мы видели, что ее авторы обещают сказать
нечто новое об известном человеке, помочь разобраться в его/ее личности
и проблеме творчества в целом. Однако они редко могут сообщить что-то
абсолютно новое о знаменитостях, которых и без того биографы
досконально изучили. Конечно, в современных патографиях используются
такие медицинские или психоаналитические термины, которые до этого в
применении к знаменитости, может быть, никто не употреблял. Но
насколько нова сама идея о болезни знаменитого человека? По крайней
мере в двух случаях – Достоевского и Толстого –
становится очевидным, что претензии патографов на оригинальность не
были оправданы. В своих диагнозах они следовали закрепленным
литературной критикой стереотипам общественного мнения.
Достоевский
Как известно, находящийся в зените своего влияния критик Н.К.
Михайловский отозвался на появление романа Ф.М. Достоевского
«Бесы» большой статьей. Отмечая, что любимые герои
Достоевского «держатся на границе ума и безумия»,
критик называл писателя «блестящим психиатрическим
талантом» [Михайловский 1995, 50-52]. Как известно, народник
Михайловский был чрезвычайно разочарован переходом бывшего петрашевца и
мученика за свободу Достоевского во враждебный лагерь. В
«Бесах» он, как и многие другие, увидел пасквиль на
революционную интеллигенцию, и своей статьей стремился
противодействовать вредному, по его мнению, влиянию романа. Ссылки
Михайловского на психиатрию были поэтому далеко не комплиментом и,
вместе с намеком на собственную болезнь Достоевского, служили цели
дискредитировать его идеи.
Прошел лишь год со смерти писателя, и Михайловский опубликовал новое
критическое исследование, в котором развивал психиатрическую тему. Он
заявил о том, что в основе интереса Достоевского к «униженным
и оскорбленным» лежит не гуманизм, а нечто
противоположное – болезненная страсть сродни садистскому
наслаждению при виде несчастий ближнего. Никто в русской литературе,
считал Михайловский, до Достоевского не вдавался в такое детальное
описание чувств волка, пожирающего овцу, – иными словами, не
анализировал так скрупулезно презрение и жестокость. Критик теперь
получил возможность уточнить свое определение таланта Достоевского,
назвав его не просто «психиатрическим», а
«жестоким» [Михайловский 1989].
Заключать от произведения к характеру автора отвечало традиции русской
критики судить о личности писателя по его произведениям. Эта традиция
– помещать произведение в биографическую плоскость и
предъявлять моральные требования к писателю – оказалась на
руку психиатрам. В 1880-е гг. в России психиатрическая профессия
переживала период институционализации: учреждалить университетские
кафедры, писались учебники, возникали журналы [Юдин 1951]. Участие в
общественных дискуссиях вокруг столь политически важных тем, как
консерватизм Достоевского, могло значительно поднять авторитет
нарождающейся профессии. Психиатры взялись легитимизировать мнение
критиков и с помощью своей науки подтвердить предполагаемую связь между
так называемой наклонностью Достоевского к изображению душевной
ненормальности и собственной его болезнью.
Первый шаг в этом направлении сделал врач полицейского приемного покоя
в Петербурге, В.Ф. Чиж (1855-1922). Через два года после выхода статьи
Михайловского о «жестоком таланте» он издал
собственную работу под названием «Достоевский как
психопатолог» (журнальная версия появилась в 1884, отдельным
изданием работа вышла в 1885 г.; об этой книге см. также: [Rice 1985,
200-210]). «Объективным» тоном доктора медицины Чиж
повторил то, о чем уже писал Михайловский: работы Достоевского
– это почти законченное руководство по психопатологии, с
наредкость верными изображениями душевной болезни. Исключение он сделал
только для «Бесов». Как и Михайловский, видевший в
романе карикатуру на революционеров, Чиж нашел основных персонажей
романа «искусственными», а их странности преувеличенными.
Как известно, левая критика враждебно встретила попытки Достоевского
создать образ «консервативного» положительного
героя – князя Мышкина в «Идиоте» и Алеши
в «Братьях Карамазовых». Последователь
Михайловского, М.А. Антонович считал личность Алеши чрезвычайно
«бледной, неестественной, и непонятной», пустой
«фантазией» автора (цит. по: [Mathewson 1975, 20]).
Подобным же образом Чиж нашел «чрезмерно
идеализированным» князя Мышкина, а Алешу Карамазова
– больным, слабым и податливым как воск в руках других людей.
Как – восклицал Чиж – может служить положительным
героем человек, который даже в юные годы абсолютно чужд и общественной,
и научной деятельности! В целом, однако, он отнесся к роману
положительно, назвав его «эпической картиной душевно-больной
семьи … с чертами дегенерации» [Чиж 1885, 93,
113]. Следуя Чижу, невропатолог В.А. Муратов (1865-1916), посвятил
«Братьям Карамазовым» статью, в которой назвал
роман каталогом «дегенеративных типов» [Общество
1901, 212].
В заключении книги Чиж обратился к вопросу о том, что именно было
источником психиатрический прозрений писателя. Не подозревая, что тот
хорошо знал современную ему психиатрическую литературу, Чиж решил, что
«многое в болезненных состояниях души уяснила Достоевскому и
его собственная болезнь». Он упомянул как об известном факте
о том, что Достоевский страдал галлюцинациями и что у него была
эпилепсия. Правда, на этот счет Чиж предпочел много не говорить
– за отсутствием медицинских свидетельств, а также из
уважения к «личности и страданиям» Достоевского,
которое, как он считал, должен выказывать «даже
врач» [Чиж 1885, 120]. (Как показал историк Дж. Райс,
Достоевский читал книги по психиатрии, которые он брал у своего врача
С.Д. Яновского [Rice 1985, 109].
Человек скорее консервативно, чем либерально настроенный, Чиж вряд ли
симпатизировал народникам во главе с Михайловским и был скорее
почитателем, чем критиком Достоевского. Неудивительно, что радикальный
лагерь встретил книгу Чижа негативно. Один из рецензентов осудил автора
за «слепое доверие» к способностям
Достоевского-психиатра и повторил мысль Михайловского о том, интерес
писателя к патологии коренился прежде всего в его болезни (цит. по:
[Rice 1985, 210]). Тем не менее недовольство рецензента вряд ли было
оправданно: сознательно или нет, книга Чижа воспроизводила все ставшие
к тому времени клише радикальной критики. После ее публикации
сторонники Михайловского неожиданно получили подкрепление в лице
представителя науки.
Тогда как Чиж только намекнул на возможность написания в будущем
патографии Достоевского, психолог и литературовед Д.Н.
Овсянико-Куликовский открыто призывал исследовать «душевный
разлад» писателя. Ссылаясь на Чижа, он заявил, что подобное
исследование раскрыло бы «интимную психологическую
связь» между собственной патологией Достоевского,
«жестокостью» его таланта и его
религиозно-нравственными исканиями [Овсянико-Куликовский 1969,
238-239]. Князь-революционер П.А. Кропоткин в своей истории русской
литературы также ссылался на психиатра – по-видимому, Чижа,
– утверждая, что произведения Достоевского
«неестественны» и полны персонажей, взятых прямо из
желтого дома [Kropotkin 1915, 168-169]. Так вокруг Достоевского
складывался замкнутый круг – психиатры следовали мнению
критиков, а эти последние находили подтверждение своим идеям в
патографиях. Так, по словам американского историка литературы Джозефа
Франка, писатель превращался в полу-безумного гения, творящего свои
романы из болезненных фантазий, кишащих на дне его больной души [Frank
1990, 153].
Толстой
Известно, что, когда Л.Н. Толстой в конце 1870-х изменил свою жизнь и
практически оставил литературу, он столкнулся с непониманием даже
близких ему людей. Софья Андреевна Толстая писала сестре:
«Саша [брат А.А. Берс, посещавший Толстых] меня напугал,
говорит, что находит в Левочке перемену к худшему, т. е. боится за его
рассудок. … религиозное и философское настроение
самое опасное». В это же время в Туле распространился слух,
что Лев Толстой сошел с ума [Толстой 1956, 62-63]. Эти сплетни
повторялись и на самом высоком уровне: обер-прокурор Синода К.П.
Победоносцев в письме к Александру III назвал Толстого фанатиком,
заражающим своим безумием тысячи наивных людей (письмо от 1 ноября 1891
г., цит. по: [Апостолов 1995, 375-376].
В 1897 г. в Москву на медицинский конгресс приехал итальянский психиатр
Чезаре Ломброзо (1836-1909), автор нашумевшей книги о гении и душевной
болезни. Он хотел видеть Толстого и получил приглашение писателя, но
неожиданно выяснилось, что для поездки в Ясную Поляну требуется
разрешение генерал-полицмейстера. Ломброзо потом рассказывал, об этой
встрече: генерал в ответ на его просьбу принялся энергически кружить
рукою в воздухе и, наконец, сказал: «Да разве вы не знаете,
что у него там, в голове, не совсем в порядке?» – Я
поспешил обратить в свою пользу это замечание: «Но потому-то
именно мне и хочется повидаться с ним: ведь я психиатр».
– Лицо генерала мгновенно просветлело: «Это другое
дело, – сказал он, – если так, то вы хорошо
делаете» (цит. по: [Бирюков 1922, 296-297]).
Толстой вызывал недовольство людей самых разных политических убеждений.
И вне зависимости от того, что именно его критики ставили в вину
писателю, в отзывах они часто использовали язык безумия. Так, либерал и
эстет И.С. Тургенев, который публично сожалел о том, что Толстой отошел
от литературы, назвал его любовь к философствованию
«истерической». Люди совсем других взглядов,
народники, также были недовольны Толстым. Разделяя его крестьянскую
утопию, они, тем не менее, не принимали идеи непротивления.
Михайловский однажды в споре с Толстым спросил, можно ли применить
силу, чтобы остановить мужчину, который бьет ребенка: взгляды Толстого,
по свидетельству Михайловского, остались неколебимы. Михайловский не
мог это объяснить иначе, чем «душевным разладом»
писателя, тем, что его «правая рука не знает, что делает
левая». С одной стороны, деятельный и рационально мыслящий
человек, Толстой, как казалось критику, был, с другой стороны, глубоко
пассивен и фаталистичен. Михайловский квалифицировал
«конфликт» Толстого как психологический и отнес на
его счет периоды мрачного настроения писателя и его мысли о
самоубийстве [Михайловский 1900, 201, 221].
После знаменитого критика мнение о том, что Толстой
«раздвоен», не повторял только ленивый. Идею о
толстовских «противоречиях» развил В. И. Ленин,
опять же, используя, психиатрическую лексику. В статье «Лев
Толстой как зеркало русской революции» (1908) он писал:
«С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и
искренний протест против общественной лжи и фальши, – с
другой стороны, “толстовец”, то есть, истасканный,
истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом» (цит.
по: [Бирюков 1922, 50]. Этого клише не избежал даже либеральный Исайя
Берлин, писавший, что рядом с полным протворечий Толстым даже Гоголь и
Достоевский кажутся интегрированными личностями с целостным
мировоззрением [Berlin 1994, 52].
В своей книге «Гениальность и помешательство»,
написанной до визита в Ясную Поляну, Ломброзо упоминает Толстого в
главе «Невроз и душевное расстройство у гениев». По
его мнению, «философский скептицизм привел [Толстого] к
состоянию, близкому к болезни». Во время их встречи произошло
анекдотическое соревнование в силе, в результате которого Ломброзо
признал исключительное здоровье Толстого [Апостолов 1995, 431]. Хотя
Ломброзо после личной встречи с Толстым отказался от мнения, что
писатель страдает душевной болезнью, некоторые психиатры были готовы,
призвав на помощь авторитет науки, это мнение подтвердить. Как и в
случае с Достоевским, свои диагнозы они ставили исключительно на
основании произведений писателя. Последователь Ломброзо, журналист и
врач Макс Нордау, посвятил Толстому главу своей нашумевшей книги
«Вырождение». По его мнению, писатель отличался
«спутанным понятием о реальности» и
«нереалистической любовью к ближнему». Нордау
назвал «мечтателей» вроде Толстого
«эготисты» или «эгоманьяки», а
сам феномен ухода от реальности –
«толстоизм» ([Nordau 1892]; четвертая часть второго
тома называется «Толстоизм»).
В России также нашлись психиатры, готовые предоставить свою экпертизу
на службу общественному мнению. Ассистент психиатрической клиники
Московского университета Н.Е. Осипов (1877-1934) проанализировал
незаконченную автобиографическую повесть Толстого «Записки
сумасшедшего». Он принял повесть за буквальное
описание посетившей Толстого душевной болезни, которую
«диагностировал» как обсессивный невроз. Тот
момент, когда герой повести после пережитого кризиса начинает видеть
мир новыми глазами, Осипов интерпретировал как первое появление
«навязчивой идеи». Толстой далее описывает, как
герой, до этого боявшийся страданий и смерти, вдруг перестает замечать
их. Посещая церковь, он видит нищих, но его новое
«Я» говорит ему, что такое зло, как нищенство, не
имеет права на существование и, следовательно, не существует. Осипов
считал этот момент характерным для начинающегося душевного расстройства
игнорированием реальности, «типичным истерическим
бредом», при котором больной видит только то, что хочет
видеть [Осипов 1913].
Одним из первых русских психиатров, Осипов обратился к психоанализу и
поэтому смотрел на Толстого сквозь фрейдовские очки. В обезоруживающей
нравственной критике писателя он видел «мощь
разрушения», происходившую, по его мнению, из детских
неврозов. В своем анализе повести «Детство» Осипов
приводит эпизод, когда маленький Лева перевернул стол, на котором
размещалась принадлежавшая брату коллекция редкостей. Психиатр
заключил, что тяга к разрушению была свойственна Толстому уже в тот
период. Кроме того, он обнаружил целое собрание невротических
симптомов: Толстой «временами любит, временами ненавидит
себя», страдет от навязчивой мысли о собственной
непривлекательности, «патологически застенчив» и
сексуально подавлен, поскольку постоянно стремится любить людей и не
способен это делать [РГАЛИ. Ф. 2299. Оп. 1. Ед. хран. 13. Л. 26]. В
заключении Осипов выделил специальную диагностическую категорию
– «толстовский синдром», или
«меланхолическое состояние с самообвинительными и
саморазрушительными тенденциями на основе навязчивых идей о своей
непривлекательности и страха смерти». Он упомянул, что
встретил в своей практике по крайней мере два других случая
«толстовского синдрома» [РГАЛИ. Ф. 2299. Оп. 1. Ед.
хр. 18. Л. 28]. Психоаналитический диагноз Осипова выглядел
«щадящим» по сравнению с «аффективной
эпилепсией», которую приписывали Толстому другие патографы
[Руднев 1929; Сегалин 1929b].
Однако, переведенное на психиатрический язык, предположение о душевном
конфликте Толстого вдруг стало проблематичным даже для тех, кто до
этого был готов с ним согласиться. Читателям казалось, что
психиатрический диагноз принижает хотя и запутавшегося, но честно
ищущего истину писателя. Так, Осипов смог опубликовать свои статьи о
Толстом и других писателях в специальных медицинских журналах, но,
когда хотел поместить их в литературно-критический журнал, столкнулся с
возражениями редактора, считавшего, что широкой публике это не
интересно (письмо редактора журнала «Современные
записки» В.А. Руднева другу Осипова, М.П. Полосину, от 21
октября 1927 г. [РГАЛИ. Ф. 2299. Оп. 1. Ед. хран. 88]). Даже близкий
коллега, психиатр и психоаналитик М. О. Вульф, предпочитал видеть в
описанных Осиповым симптомах не признаки болезни, а свидетельства
пережитых Толстым душевных кризисов. «Для гениев, –
писал он Осипову, – должна быть особая мера…
Конфликты [Толстого] – особого разряда, лежат в другой
плоскости, являются результатом не неудавшегося приспособления к
действительности, а невозможности для его я, для всей личности
примириться с этой действительностью. Я чувствую, – заключал
Вульф, – какую-то ложь в этой вечной патографии гениев на
основании внешнего сходства только симптомов» [РГАЛИ. Ф.
2299. Оп. 1. Ед. хран. 44. Л. 2].
***
Патография – спорный жанр, его читают и критикуют в одно и то
же время. Причины его популярности – одновременно и его
уязвимые места. В основе концепции патографий лежит старая как мир идея
о болезни как источнике творчества. Хотя эта идея как научная себя
скомпрометировала, она по-прежнему остается привлекательной, так как
возвращает нас к времени, когда безумие было больше, чем
психиатрический диагноз. Слово «безумец» означало
не только «душевнобольной», но и – поэт,
юродивый, святой, гений… Но в современных патографиях
безумие давно потеряло символическое измерение и было заменено
медицинским диагнозом. Поэтому в социологических теориях социального
контроля патографию принято рассматривать как инструмент медицинской
стигматизации.
В целом справедливая, эта интерпретация, на мой взгляд, нуждается в
уточнении. Патография, без сомнения, может привести к стигматизации
того, о ком она написана, но возникает она всегда на уже подготовленной
почве. Патография, хотя и участвует в стигматизации, – не
единственная и не основная его часть. Патографы редко выступают
инициаторами этого процесса. В нем гораздо больше участников
– читающая публика, литературные и политические группировки,
критика, наконец, сами знаменитости, которые по тем или иным причинам
могут представить себя людьми «не от мира сего».
Так это было, например, с романтиками, видевшими источник творчества в
иррациональном, или с декадентами, любившими изображать себя безумцами.
Психиатры обычно лишь присоединяют свои голоса к голосам критиков,
общественному мнению, самоописаниям поэтов и художников. Мы видели, что
в случаях с Толстым и Достоевским мнение психиатров также было вторично
и следовало за мнением политических противников писателей и
литературных критиков.
Неверно было бы также думать, что стигматизация всегда входит в
сознательные намерения авторов патографий. Конечно, случалось, как это
было, например, в послереволюционные годы, что психиатры помогали
новому обществу скидывать с пьедесталов прежних богов, от Иисуса Христа
до Пушкина, доказывая, что эти последние были душевнобольными. В целом
же же мотивы к написанию патографий могут быть самыми разнообразными:
от разоблачения и эпатажа, как это было, например, в «Вырождении»
Макса Нордау, до выражения горячих чувств к любимому писателю. Но каковы
бы ни были мотивы авторов патографий, их конечная цель – выйти
за пределы своей специальности, принять участие в общественных дебатах,
завоевать внимание читателей и успех у широкой аудитории и тем самым
повысить престиж того проекта – медицинского, психологическиго,
психоаналитического – в котором они участвуют.
Библиография
- Апостолов Н.Н.
Живой Толстой: жизнь Льва Николаевича Толстого в
воспоминаниях и переписке. – СПб.: Лениздат, 1995.
- Баженов Н.Н.
Болезнь и смерть Гоголя. Публичное чтение в годичном
заседании Московского общества невропатологов и психиатров. –
М.: Тип. Кушнерева, 1902.
- Баженов Н.Н.
Душевная драма Гаршина // Психиатрические беседы на
литературные и общественные темы. – М.: Тип. Кушнерева, 1903.
– С. 104-122.
- Бахтин М.М.
Проблемы поэтики Достоевского. – 4-е изд. – М.: Советская
Россия, 1979.
- Бирюков П.И.
Биография Льва Николаевича Толстого. – Т. 3.
– М.: Госиздат, 1922.
- Галант И.Б.
К суицидологии Максима Горького // Клинический архив
гениальности и одаренности. – 1926. – № 3.
– C. 207-208.
- Галант И.Б.
Pseudologia phantastica у Максима Горького // Клинический
архив гениальности и одаренности. – 1926. – № 3.
– C. 211-217.
- Галант И.Б.
Психопатологический образ Леонида Андреева // Клинический
архив гениальности и одаренности. – 1927. – № 2.
– C. 147-165.
- Галант И.Б.
Эвроэндокринология великих русских писателей и поэтов. Ч.
2. Пушкин // Клинический архив гениальности и одаренности. –
1927. – № 1. – C. 19-65.
- Ганнушкин П.Б.
Клиника психопатий, их статика, динамика, систематика.
– М.: Север, 1933.
- Гриневич В.С.
К патографии Сергея Есенина // Клинический архив
гениальности и одаренности. – 1927. – № 1.
– C. 82-94.
- Гуревич С.А.
Страницы биографий Шопена и Шумана, рассказанные врачом.
М.: Моск. филос. фонд; Спб.: Унив. Кн.: Культур. Инициатива, 2000.
- Зиновьев П.М.
О задачах патографической работы // Сборник памяти
Ганнушкина. Труды психиатрической клиники 1-го Московского медицинского
института. –1934. – Вып. 4. – М.: ГИЗ
биол. И мед. литературы. – С. 415-416.
- Лернер В.И., Вицтум Э., Котиков Г.М.
Болезнь Н.В. Гоголя и его путешествие к святым местам // Независимый
психиатрический журнал. – 1996. – № 1. –
С. 63-71.
- Манн Т.
Достоевский – но в меру // Манн Томас. Собр. соч.
– Т. 10. – М.: Худож. литература, 1961. –
С. 327-346.
- Минц Я.В.
К патографии А. С. Пушкина // Клинический архив гениальности
и одаренности. – 1925. – № 2. – C. 29-46.
- Минц Я.В.
Иисус Христос – как тип душевнобольного // Клинический архив
гениальности и одаренности. – 1927. – № 3. –
C. 243-252.
- Михайловский Н.К.
Литературные воспоминания и современная смута.
– Т. 1. – СПб.: Изд. «Русского
богатства». – 1900.
- Михайловский Н.К.
Статьи о русской литературе. – Л.: Художественная литература,
1989.
- Михайловский Н.К.
Литературная критика и воспоминания. – М.:
Искусство, 1995.
- Общество невропатологов и психиатров. Отчеты за 1897-1900 гг.
– М.: Тип. Простакова, 1901.
- Овсянико-Куликовский Д.Н.
История русской интеллигенции [1911]. Репринт
// Собр. соч. – Т. 8, ч. 2. – The Hague and Paris:
Mouton, 1969. – С. 22-272.
- Осипов Н.Е.
«Записки сумасшедшего», незакоченное
произведение Л.Н. Толстого (к вопросу об эмоции боязни) //
Психотерапия. – 1913. – № 3. – С. 1-21.
- Попов Н.В.
К вопросу о связи одаренности с душевной болезнью (по поводу
работ доктора Сегалина и других) // Русский евгенический журнал.
– 1927. – № 3-4. – С. 133-154.
- Руднев В.И.
«Записки сумасшедшего» Л. Толстого //
Клинический архив гениальности и одаренности. – 1929.
– № 1. – С. 69-71.
- Руднев В.П.
Обсессивный дискурс (патографическое исследование) //
Логос. – 2000. – № 3 (24). – С. 165-193.
- Сегалин Г.В.
Европатология личности и творчества Льва Толстого //
Клинический архив гениальности и одаренности. – 1929.
– № 3-4. – C. 5-148.
- Сегалин Г.В.
«Записки сумасшедшего» Льва Толстого
как патографический документ // Клинический архив гениальности и
одаренности. – 1929. – № 1. – С. 73-78.
- Сегалин Г.В.
Институт гениальности. – Екатеринбург: Изд. Уральского
ун-та, 1992.
- Сироткина И.Е.
Классики и психиатры: психиатрия в российской культуре
конца XIX – начала ХХ веков. – М.: Новое
литературное обозрение, 2008.
- Соловьев Э.Ю.
Биографический анализ как вид историко-философского
исследования (Биография великих мыслителей в серии
«ЖЗЛ»). Статья вторая // Вопр. философии.
– 1981. – № 9. – С. 133-145.
- Соркин Ю.Э.
Поливалентный человек // Наука Урала. – 1992.
– № 12. – C. 4-7.
- Толстой С.Л.
Очерки былого. – Тула: Приокское изд-во, 1956.
- Чиж В.Ф.
Достоевский как психопатолог. – М.: Тип. Кушнерева,
1885.
- Чиж В.Ф.
Болезнь Н.В. Гоголя. – М.: Тип. Стасюлевича, 1904.
- Шувалов А.В.
Патографический очерк о Данииле Хармсе // Независимый
психиатрический журнал. – 1996. – № 2. –
С. 74-78.
- Шумский Н.
Михаил Александрович Врубель. Опыт патографии. –
СПб.: Академический проект, 2001.
- Юдин Т.И.
Очерки истории отечественной психиатрии. – М.: Медгиз,
1951.
- Южаков В.Н.
Патография как забытый аспект социокультурных исследований
в психиатрии // Независимый психиатрический журнал. – 1994.
– № 3. – С. 55-63.
- Ясперс К.
Стриндберг и Ван Гог. Опыт сравнительного патографического
анализа с привлечением случаев Сведенборга и Гельдерлина. –
СПб.: Академический проект, 1999.
- Adams, M.B.
Eugenics as social medicine in revolutionary Russia //
Health and Society in Revolutionary Russia. – Bloomington IN:
Indiana University Press, 1990. – P. 200-223.
- Bajenoff, N.
Gui de Maupassant et Dostoiewsky: Etude de psychologie
comparée. – Lyon: A. Storck, 1904.
- Becker, G.
The Mad Genius Controversy: A Study in the Sociology of
Deviance. –Beverly Hills and London: Sage, 1978.
- Berlin, I.
Russian Thinkers. – London: Penguin Books, 1994.
- Carrère, B.
Dégénérescence et dipsomanie d’Edgar Poe,
thèse de Médecine. – Toulouse: Gimet-Pisseau,
1906.
- Conrad P., Schneider J.W.
Deviance and Medicalization: From Badness to
Sickness. – St. Louis: C.V. Mosby, 1980.
- Foucault, M.
Madness and Civilization. – New York: Random
House, 1965.
- Foucault, M.
Histoire de la folie à l’âge classique. –
Paris: Gallimard, 1972.
- Frank, J.
Through the Russian Prism: Essays on Literature and Culture.
– Princeton: Princeton University Press, 1990.
- Gibbs, J.P.
Norms, Deviance, and Social Control. – New York
and Oxford: Elsevier, 1981.
- Goffman, E.
Asylums. – New York: Anchor Press, 1961.
- Goffman, E.
Stigma: Notes on the Management of Spoiled
Identity. – Englewood Cliffs: Prentice-Hall, 1963.
- Hawkins, A.
The two pathographies: A study in illness and literature //
Journal of Medicine and Philosophy. – 1984. – № 9.
– P. 231-252.
- Karlinsky, S.
The Sexual Labyrinth of Nikolai Gogol. –
Chicago and London: University of Chicago Press, 1976.
- Kropotkin, P.
Ideals and Realities in Russian Literature. –
New York: Alfred Knopf, 1915.
- Lacassagne, Z.
La folie de Maupassant, thèse de Médecine. –
Toulouse: Gimet-Pisseau, 1907.
- Lavalée, G.
Essai sur la psychologie morbide de Huysmans.
– Paris: Vigot, 1917.
- Lélut, L.-F.
1836. Du Démon de Socrate, spécimen d'une application
de la science psychologique à celle de l'histoire. –
Paris: Trinquart, 1936.
- Lélut L.-F.
L’amulette de Pascal pour servir
à l’histoire des hallucinations. – Paris
: J.B. Baillière, 1846.
- Mathewson, R.W.
The Positive Hero in Russian Literature. –
Stanford: Stanford University Press, 1975.
- Michaut, P.
La mort de Flaubert: Un livre à écrire sur Gustave
Flaubert // La chronique médicale. – 1900. –
№ 7. – P. 703-704; 771-776.
- Neve, M.
Medicine and literature // Companion Encyclopedia of the
History of Medicine. – Vol. 2. – London and New
York: Routledge, 1993. – P. 1530.
- Nordau, M.
Entartung. – Berlin: C. Dunker, 1892.
- Odinot, R.
Etude médico-psychologique sur Alfred de Musset.
– Lyon: A. Storck, 1906.
- Porter, R.S.
A Social History of Madness: Stories of the Insane.
– London: Routledge, 1987.
- Potiquet, H.-A.
Chateaubriand et l’hystérie: Essai
de psychologie. – Paris: Sceaux, 1911.
- Rice, J.L.
Dostoevsky and the Healing Art: An Essay in Literary and
Medical History. – Ann Arbor: Ardis, 1985
- Rothman, D.
The Discovery of the Asylum. – Boston:
Little, Brown, 1971.
- Schaffer, S.
Genius in Romantic natural philosophy // Romanticism and
the Science. – Cambridge: Cambridge University Press, 1990.
– P. 82-100.
- Schiller, F.
A Möbius Strip: Fin-de-siècle
Neuropsychiatry and Paul Möbius. – Berkeley:
University of California Press, 1982.
- Schioldann-Nielsen, J.
Famous and Very Important Persons. Medical,
Psychological, Psychiatric Bibliography, 1960-1984. – Odense:
Odense University Press, 1986.
- Segaloff, T.
Die Krankheit Dostojewskys. – München:
Ernst Reinhardt, 1907.
- Sirotkina, I.
Diagnosing Literary Genius: A Cultural History of
Psychiatry in Russia, 1880-1930. – Baltimore and London:
Johns Hopkins University Press, 2002.
- Szasz, T.S.
The Manufacture of Madness. – New York: Harper
and Row, 1970.
Архивные материалы
Российский государственный архив литературы и искусства
(РГАЛИ). Фонд 2299 (Н.Е. Осипов). Опись 1. Единицы хранения 13, 44, 88.
Ссылка для цитирования
Сироткина И.Е. Патография как жанр: критическое исследование. [Электронный ресурс] //
Медицинская психология в России: электрон. науч. журн. 2011. N 2. URL: http://
medpsy.ru (дата обращения: чч.мм.гггг).
Все элементы описания необходимы и соответствуют ГОСТ Р 7.0.5-2008
"Библиографическая ссылка" (введен в действие 01.01.2009). Дата обращения [в формате
число-месяц-год = чч.мм.гггг] – дата, когда вы обращались к документу и он был доступен.
|